Современный пример можно найти (если только гордость не помешает нам там его искать) в детской книжке Кеннета Грэма «Ветер в ивах», где Крыса и Крот приближаются к Пану на острове.

— Крыса, — прошептал он, едва обретая дыхание и весь дрожа, — ты боишься?

— Боюсь? — пробормотала Крыса, глаза которой сияли невыразимой любовью. — Боюсь? Его? О нет, ничего подобного. Но все-таки — все-таки, о Крот, я боюсь".

Уйдя на столетие в прошлое, мы находим обильные примеры у Вордсворда — пожалуй, превосходнее всех место в первой книге «Прелюда», где он описывает свои чувства во время гребли на озере, в украденной лодке. Углубившись еще дальше в прошлое, мы находим весьма ясный и яркий пример в «Рыцарях короля Артура», когда Гэлэхад «задрожал великою дрожью, я ко смерти обетованная плоть узрела предметы духа». В начале нашей эры это чувство находит себе выражение в «Апокалипсисе», где автор падает в ноги воскресшему Христу, «словно мертвый». В языческой литературе мы находим у Овидия изображение тенистой рощи на Авентине, о которой можно безошибочно сказать numen inest — здесь обитают духи, или здесь ощутимо Присутствие, а Виргилий дает нам дворец Латина, который «ужасен (horrendum) лесами и святостью (religione) былых дней». Греческий фрагмент, без особых оснований приписываемый Эсхилу, повествует о земле, море и горе, содрогающихся под «ужасным оком Властелина». А в еще более отдаленные времена Иезекииль, рассказывая о Богоявлении, говорит нам об ободьях, что они были «высоки и страшны» (Иез. 1:18), а Иаков, пробудившись ото сна, говорит: «как страшно сие место!» (Быт. (28:17).

Мы не знаем, в каких глубинах истории зародилось это чувство. Первобытный человек почти наверняка верил в вещи, которых привели бы нас в волнение, если бы мы верили в них, и поэтому вполне вероятно, что трепет перед запредельным столь же стар, что и само человечество. Но нас в первую очередь волнует не то, когда он возник. Важно, что тем или иным образом он обрел существование, что он имеет широкое распространение и не покидает нашего сознания с развитием знаний и цивилизации.

Притом же, этот трепет не порожден видимой вселенной. Нет никакой возможности провести логическую связь между простой опасностью и страхом сверхъестественного, а тем более запредельного. Вы можете сказать: вполне понятно, что первобытный человек, будучи окружен реальными опасностями, а потому испуган, придумал сверхъестественное и запредельное. В каком-то смысле так оно и есть, но давайте выясним, что мы имеем в виду. Вы считаете это понятным и естественным, поскольку, имея ту же человеческую природу, что и ваши отдаленные предки, вы можете вообразить аналогичную реакцию со своей стороны на чреватое опасностью одиночество, и эта реакция будет естественной в том смысле, что она будет отвечать человеческой природе. Но она ничуть не «естественна», если. полагать, что идея потустороннего или запредельного уже заключена в идее опасности, или что любое ощущение опасности и отвращение к ранам и смерти, заключенное в нем, может дать хоть намек на понятие потустороннего трепета или запредельного благоговения для разума, в котором оно еще не заключено. Когда человек переходит от физического страха к трепету и благоговению, он совершает резкий скачок и постигает нечто, что не было «дано» физическими реальностями и логическими выводами из них, как бывает дана опасность. Все попытки объяснения запредельного предполагают объясняемый предмет — так антропологи производят его от страха перед мертвыми, не объясняя, однако, почему мертвые (люди, бесспорно, из числа наименее опасных) должны пробуждать к себе столь необычное чувство. Вопреки всем подобным попыткам мы настаиваем, что трепет и благоговение — чувства совершенно иного порядка, чем страх. Они заключены в природе интерпретации, которую человек дает вселенной, и подобно тому, как простое перечисление физических качеств красивого предмета никогда не включает в себя его красоты, и не дает существу, лишенному эстетического опыта, ни малейшего понятия о том, что мы считаем красотой, никакое фактическое описание среды обитания человека не будет включать в себя потустороннего и запредельного или даже намека на них. Похоже, что существует лишь два возможных взгляда на этот предмет. Либо это простой трюк человеческого сознания, не соответствующий ничему объективному и не служащий никакой биологической функции, но не проявляющий ни малейшей тенденции к исчезновению из этого сознания, достигшего полноты своего развития в поэте, философе или святом; либо же это непосредственное восприятие сверхъестественной реальности, которое следовало бы по справедливости именовать Откровением.

Запредельное не тождественно положительному в нравственном смысле, и человек, охваченный благоговением, если предоставить его собственным чувствам, будет склонен считать запредельный объект этих чувств лежащим «по ту сторону добра и зла». Это приводит нас ко второму элементу религии. Все известные нам из истории люди признавали существование какой-то нравственности — то есть, их чувства по отношению к неким предлагаемым поступкам выражаются словами «я должен» и «я не должен». Эти чувства в каком-то отношении напоминают трепет — а именно, их нельзя логически вывести из окружающей среды и материального опыта. Можно как угодно перетасовывать «я хочу» и «я вынужден», и «мне бы следовало», и «я не дерзну», не получив в результате ни малейшего намека на «должен» и «не должен». И, как и прежде, попытки свести нравственный опыт к чему-то иному всегда содержат в виде предпосылки именно то, что они пытаются объяснить, подобно тому как знаменитый психоаналитик выводит его из доисторического отцеубийства. Если отцеубийство вызвало чувство вины, то значит, люди понимали, что они не должны были этого делать — не понимай они этого, не было бы и никакого чувства вины. Нравственность, подобно запредельному трепету, есть скачок, в результате которого человек выходит за грань всего, что дано ему в фактическом опыте. И у нее есть одна характеристика, которая слишком замечательна, чтобы ускользнуть от внимания. Нравственные уложения, принятые у людей, могут быть различными — хотя, в конечном счете, не так сильно, как часто утверждают, — но все они сходятся в том, что предписывают поведение, которого их приверженцы не придерживаются. Люди, все как один, подлежат осуждению, и не в соответствии с этическими кодексами, которые им чужды, а со своими же собственными, и поэтому все люди чувствуют вину. Вторым элементом религии является чувство не просто нравственного закона, но такого нравственного закона, который одновременно и принят, и нарушен. Такое чувство не является логическим — равно как и алогичным — умозаключением из фактов опыта. Не принеси мы его в опыт, мы не могли бы его там обнаружить. Либо это необъяснимая иллюзия, либо — откровение.

Моральный опыт и запредельный опыт настолько далеки от идентичности, что в течение долгого времени они могут сосуществовать без взаимного контакта. Во многих формах язычества почитание богов и этические диспуты философов имеют очень мало общего друг с другом. Третья стадия (элемент) религиозного развития возникает тогда, когда человек их отождествляет — когда Запредельная Сила, вселяющая в него трепет, становится стражем нравственности, перед которой у него есть обязательства. Это тоже может показаться вам вполне «естественным». Что может быть естественнее для дикаря, некогда одолеваемого трепетом и угрызениями, чем прийти к мысли, что сила, повергающая его в трепет, есть также и власть, осуждающая его вину? И действительно, это для человечества вполне естественно. Но — никоим образом не очевидно. Истинное поведение вселенной, в которой обитает запредельное, ни в какой мере не похоже на поведение, требуемое от нас нравственностью. Первое кажется расточительным, беспощадным и несправедливым, второе предписывает противоположные качества. Отождествление этих категорий не объяснишь и исполнением желаний, ибо ничьих желаний оно не исполняет. Мы ничего не желаем менее, чем вооружить закон, чья прямая власть и без того непереносима, неисчислимыми притязаниями запредельного. Из всех скачков, совершаемых человечеством в его религиозной истории, это наверняка самый поразительный. Поэтому неудивительно, что многие человеческие сообщества от него отказались — неморальная религия и нерелигиозная мораль существовали и все еще продолжают существовать. Возможно, что с полной решимостью на этот шаг пошел, как единое целое, лишь один народ — я имею в виду евреев, — но везде и во все времена были выдающиеся люди, которые его делали, и лишь сделавшие этот шаг могут уже не опасаться непристойности и варварства веры, лишенной морали, или холодного и печального фарисейства голого морализма. Если судить этот шаг по его плодам, это шаг к оздоровлению. И хотя логика не подводит нас к нему, противостоять ему очень трудно — даже в язычество и пантеизм всегда прорывается мораль, и даже стоицизм мимоволь-но преклоняет колена перед Богом. Вновь повторим, это, возможно, лишь безумие, врожденное для человеческого рода и странным образом благополучное в своих результатах, но возможно, что это откровение. А если это откровение, то тогда истинно, что все народы благословятся в Аврааме, ибо евреи первыми со всей полнотой и недвусмысленностью отождествили грозный дух, обитавший на черных вершинах гор и в грозовых тучах, с «праведным Господом», который «любит праведность» (Пс. 10:7).